В семье и школе

  Отец мой - Марков Порфирий Дмитриевич - был потомственный крестьянин и очень любил своё крестьянское дело. Работал много и с удовольствием. Здоровьем его Бог не обидел. Был он по характеру своему человеком вспыльчивым, но отходчивым, с людьми обходительным. Выпивал мало - только по праздникам и в компании. Когда это случалось, не прочь был и покуражиться. Но зла никому не желал, и в селе относились к нему с уважением.

  Мать - Вера Ермолаевна - родом из соседней деревни Оболкино. Хозяйство её отца - Оболкина Ермолая Степановича - считалось крепким. Однако распоряжался в нём не дед, а его старший сын Григорий. Дед же всю свою долгую жизнь (умер он в 84 года) проработал лоцманом в Ленском пароходстве.

  Мать была немного старше отца, имела более твёрдый характер. И она, а не отец была хозяином в доме. Правда, следуя установившейся в семьях коренных сибиряков традиции, он требовал, чтобы его авторитет в доме соблюдался беспрекословно, и все мы старались не нарушать этого порядка.

  Как я уже сказал, отношения мои с отцом с некоторых пор не сложились. В то время мне было ещё трудно понять, откуда взялось у него неприязненное чувство ко мне. Теперь я знаю, что причиной тому было моё увлечение чтением книг. Сам отец ничего не читал, кроме журнала "Сам себе агроном" и был убеждён, что чтение книг - пустое дело, отвлекающее человека от работы, которой он был предан безоглядно и до конца. В чём-то он был, наверное, прав: начитавшись "всяких там книг", я был рассеян и думал о другом, работая в поле или на скотном дворе. Проведя за чтением понравившейся мне книги часы, не выспавшись, я, вероятно, не мог работать так же прилежно и хорошо, как мой старший брат Андроник, которого отец обычно ставил мне в пример. Моих успехов в школе он не замечал, очень скупо хвалил во время работы в поле даже тогда, когда я этого заслуживал, и это больно ранило меня. Отец нередко называл меня им же придуманным обидным словом "чувырло", другими более знакомыми, но тоже обидными словами. Я чувствовал себя униженным и оскорблённым, что сказалось на моём характере и поведении. Я старался уединиться, плакал в одиночестве и мечтал о том, что, когда вырасту большой, то "докажу ему" свою правоту, готов был посвятить этому всю свою жизнь. Я знал, а скорее чувствовал, что отец не прав, но всё-таки со временем стал как-то сомневаться в своих силах и способностях, которые ставились им под сомнение. Это сказывалось на моих поступках и поведении в школе даже в более зрелые годы. Комплекс неполноценности невольно и бездумно зароненный в моей душе в раннем детстве, стал одновременно и стимулом для движения вперёд, и тормозом на этом пути.

  Моя любовь к книге, вызвавшая столь решительное неприятие со стороны отца, возникла неожиданно. Читал я в то время всё, что попадалось на глаза, без всякого разбора (тем более, что и выбора не было). Библиотека в селе отсутствовала, и книги я брал чаще всего у нашего священника - доброго и отзывчивого отца Алексея Стукова. Но я несколько забежал вперёд, прежде чем удовлетворит неудержимый интерес к книге, вызванный, вероятно, врождённой любознательностью, надо было научиться читать. Сделать это было непросто: в семье не было таких грамотеев, которые могли бы и хотели помочь мне, и школы в селе тоже не было. Старую закрыли: учителя или уехали или погибли в "смутное время" гражданской войны.

  Шел 1922 год. Селяне понимали, что положение сложилось ненормальное. И чтобы дети всё-таки учились, их родители уговорили местного грамотного крестьянина Маркова Поликарпа Егоровича стать на время учителем. За работу ему платили молоком, мясом, яйцами - кто сколько мог, а под школу арендовали отдельную половину дома другого крестьянина на краю села.

  Был я в то время ещё очень мал и ростом, и возрастом. Однако учиться мне хотелось. Я спал и видел себя в школе, а поэтому твёрдо решил уговорить Поликарпа Егоровича разрешить мне ходить на занятия в виде исключения. Много дней часами просиживал я на лавочке у своего дома в ожидании, кода учитель пройдёт мимо, и каждый раз никак не мог осмелиться заговорить с ним: таково было моё уважение к этому человеку - который одет по-городскому, знает много и учит читать других. Но всё же однажды я набрался духу и, подойдя к учителю, со слезами на глазах попросил его разрешить мне ходить в школу. Он посмотрел на меня с некоторым удивлением, потом, положив руку на мою кудлатую голову, сказал: "Мал ты ещё", - и пошел дальше. Но я не терял надежды и всё встречал учителя, сидя на своей скамейке и смотрел на него выжидающе. Наконец, он, вероятно, сжалился и, подойдя ко мне, сказал, что я могу приходить на занятия, но сидеть мне придётся на полу, так как свободного места за партой нет. Я был счастлив и готов был сидеть где угодно, лишь бы ходить в школу, чтобы поскорее научиться читать книги, которые представлялись мне какой-то таинственной загадкой.

  На занятиях мне действительно пришлось сидеть на полу, положив данный мне учителем листок бумаги на бревно, вероятно, служившее когда-то основанием для русской печи. Я очень внимательно слушал, что говорил учитель, стараясь выполнить все его указания. Вероятно, я был одним из самых прилежных учеников, делал заметные успехи и учитель был мною доволен. Буквари у нас были старые, дореформенные, но очень интересные: с картинками, со стихами хороших русских поэтов. Бумаги не было, и писали мы на полях листов, вырванных из каких-то старинных церковных книг. Писали огрызками карандашей или чернилами, которые научились делать из брусничных ягод и даже из ржавчины гвоздей, других железных предметов, густо наполняя чернильницу бурой жидкостью.

  Учёба соя в общем продвигалась успешно. Я очень старался и скорее других научился читать по сладам и писать слова, испытав при этом великую радость. А на следующий год занятия начались уже в хорошо отремонтированном здании бывшей церковно-приходской школы. Учеников заметно прибавилось, и занятия велись уже в трёх отдельных классах. Поликарп Егорович продолжал заниматься с первым. С двумя другими занимались новые учителя, присланные из района.

  По годам я мог поступить только в первый класс, но я уже умел неплохо читать и писать, а также знал многое из программы. У меня появилось свободное время, которое я заполнял чтением книг. В доме не было керосина. И вообще в долгие зимние вечера избы в сибирских сёлах освещались лучиной. Было так и у нас. Это меня вполне устраивало. Но, когда отец, который не поощрял монго увлечения, запрещал пользоваться лучиной, я читал у полуоткрытой железной печки - "буржуйки". Печка топилась жарко, с шумом. Болела голова, но чтение продолжалось допздна, пока было пламя в печи. А летом, в полнолуние, я читал и при свете луны.

  Занятия уже в советской школе, по новым программам, с новыми советскими букварями должны были воспитывать нас в коммунистическом духе. Теперь мы учили стихи Маяковского, Безыменского, Доронина, других советских поэтов, разучивали революционные песни. Дружно, всем классом мы пели новую в то время песню: "Во солдаты Ваньку мать провожала" Демьяна Бедного. Я вступил в пионеры, отдавал много времени украшению пионерских уголков, а также пионерским сборам, на которых мы занимались обычно построением в шеренгу и шагистикой. Большим событием, помню, для нас, пионеров, было вручение полученного из Иркутска большого барабана, который мы выписали, собрав с каждого по пять копеек. После этого мы распевали революционные песни, маршируя по улицам села под барабанный бой.

  В третьем классе со мной произошел случай, который мог стоить мне жизни. В один из пасхальных дней ученики пришли в школу, одетые по-праздничному. Мне мать сшила новую сатиновую рубаху кумачёвого цвета. День был солнечный. И в большую перемену между уроками много мальчишек и девчонок собиралось за околицей на лужайке у большого телеграфного столба высотой метров в 50, которым передавались провода через широкую реку с пологого мыса, где расположено село, на очень высокий Красный Яр напротив.

  Как и полагалось, мальчишки старались в играх проявить свою ловкость и смелость. На этот раз стали соревноваться, кто выше заберётся по телеграфному столбу, на котором до самого верха были набиты железные крючья. По ним надо было добираться по гладкому толстому стволу столба более трёх метров. Преодолеть это расстояние никто не мог, хотя пробовали многие. Попытал счастья и я. Поначалу у меня тоже ничего не выходило, но, подбадриваемый криками ребят и девчонок, я всё же достиг желанной цели и, ухватившись за первый крюк, ловко взобрался на него, твёрдо став ногами. Дальнейшее было просто. Я понял, что теперь по этим крючьям, которые были выбиты один под другим по бокам столба, смогу подняться дальше, выше - так высоко, что никто из мальчишек выше уже подняться не сможет. Я стал карабкаться, стараясь смотреть только на столб перед собой, потому что взглянуть вниз мне было страшно. Я лез всё выше, цепляясь за железные крючья и стараясь не смотреть вниз на землю, где ребята громко галдели и что-то кричали мне.

  Вероятно, всё было бы ладно, если бы я, высоко взобравшись по столбу таким способом, ни разу не взглянув на землю, спустился обратно. Но мне очень захотелось увидеть, как высоко я поднялся и какими покажутся сверху ребята, толпившиеся внизу. Я не удержался, взглянул вниз и обомлел от страха: я находился почти у самых проводов, которые гулко гудели, а люди внизу были похожи на бегающих муравьёв. В глазах у меня потемнело, мышцы как-то сами ослабли. Появилось чувство обречённости, неотвратимой беды. А пальцы моих рук разжались, и я полетел вниз. Когда же пришел в себя, то понял, что вишу на крюке. Крепкая сатиновая рубаха без пояса, развевающаяся на ветру, зацепилась за ближайший крюк. Я был спасён. Лихорадочно и инстинктивно нащупав руками и ногами крючья, я вновь утвердился на столбе и так же, не глядя вниз, а только на телеграфный столб перед собой, благополучно спустился с неба на землю, где ждали меня испуганные учителя и ещё более испуганные притихшие дети. Моя учительница отвела меня домой и передала родителям, рассказав о случившемся. После этого отец взял голый веник и впервые в жизни отстегал меня по мягкому месту.